Как война меняет человека
Война страшна не тем, что там отрывает руки и ноги. Война страшна тем, что там отрывает душу.
Я недавно перечитывал выдержки из публикаций Светланы Алексиевич, которые цензура «завернула». Там была фраза: «Да где ж его найти на войне, хорошего человека?». Война оказывает на общество тот же эффект, что и публичная казнь − снимает все запреты. Раньше, в мирной жизни, был уровень «нельзя», а потом – бабах! Оказывается, можно убивать людей. И уровень «нельзя» падает, практически исчезает. Если можно убивать людей, значит, можно все. С психикой, с твоим мировоззрением это делает жуткие вещи, переворачивает шкалу ценностей и весь мир с ног на голову.
Сначала мы все думаем: «Я ж такой молодой и красивый, я центр вселенной. Я единственный и неповторимый. Меня не убьют». Потом тебе прилетает в бронежилет куском железа, и ты понимаешь, что ни фига, ничего подобного: «Оказывается, я не центр вселенной, а такой же кусок мяса, как и все. Оказывается, я так же могу валяться на обочине обгорелым куском грудины». Ты это понимаешь не мозгами, ты это чувствуешь своим мочевым пузырем. Меня могут убить – ты начинаешь ощущать это на 100%. Это меняет тебя полностью.
Снятие запретов – это самое страшное, что происходит на войне. Но самая большая проблема, это то, что будет после. Война проста тем, что есть чёрное и белое, «свои» и «чужие». Причём круг «своих» сужается до тех людей, с которыми общаешься лично. По-настоящему свои – это, по большому счёту, только твой взвод. Соседний батальон – это уже наполовину свои. Когда человек возвращается оттуда в мирную жизнь, он смотрит на людей, и это уже на треть свои.
Я, когда вернулся из Чечни в Москву – да и не только я, все ветераны об этом говорят – почувствовал, что возникает ненависть к мирным людям, к гражданскому населению. Тебе хочется убивать, потому что «я там, а вы-то здесь че»? Человек – это не разум, а химия. Мы руководствуемся надпочечниками. Мы живем адреналином, эндорфином и всеми гормонами, которые вырабатывает наш организм. Наши эмоции зависят от этого. Война – это постоянное нахождение под страхом смерти, в напряжении, в ожидании.
Организм перестает вырабатывать те гормоны, которые отвечают за положительные эмоции. У тебя уходит радость, доброжелательность, любовь – все положительные чувства. При этом гипертрофируется выделение таких гормонов, которые отвечают за ненависть, за агрессию, за желание убивать. Перестраивается не только твой мозг, перестраивается твой организм. Возвращаясь в мирную жизнь, ты первые полгода банально не сможешь улыбаться – у тебя нет тех гормонов, которые отвечают за радость. Мне на восстановление потребовалось лет пять. Шаламов писал, что как уходят чувства, так они и возвращаются. Умение любить возвращается последним.
Черное есть только одно – это смерть. Причем не каждая. Если прилетело в голову и ты умер сразу, ничего не почувствовав, это не такая уж и плохая смерть. Плохая смерть – это когда тебе всё оторвало, кишки вытащены, и ты лежишь, но всё понимаешь. Вот это по-настоящему чёрное. А все остальное – белое. Ты живой – это белое, тебя ранило – это тоже белое. Тебе повезло.
Поэтому если черное это только смерть, то если мы взяли пленного, какого-то непонятного журналиста, считаем, что он диверсант, мы его избили, прикладом ему сломали нос – это белое. «А чего такого, мы же его не убили». Избиения и пытки на войне лежат в градации белого. Это мировоззрение опять же переносится сюда, в мирную жизнь. Ехал на машине, увидел, как неправильно припарковался какой-то придурок, вышел, избил его, тебе дают пять лет. За что? Что я такого сделал? Я ж его не убил.
Или еще хуже, пелена с глаз спала, а под ногами — уже труп. Со мной один раз чуть так не было. Погнался за грабителем, который выхватил у девушки сумку. Вытащил нож. Слава богу, он скинул сумку на ходу, и я остановился. А догнал бы — убил. И даже не помнил бы как. Я был в состоянии абсолютного аффекта. Это тоже надо лечить. Обязательно нужна реабилитация, и это должна быть государственная программа. Это та проблема, с которой Украина столкнется после войны. И об этом надо задумываться сейчас.
Приведу два примера. Первый — это Цхинвали, две тысячи восьмой год. Когда около дубовой рощи, где грузинскую армию накрыла авиация, двое осетинских ополченцев на обочине дороги жгли труп грузинского солдата. Обложили его ветками и палками и жгли. Я спросил, зачем они это делают. Они сказали, что не из ненависти или глумления, но просто август месяц, плюс тридцать пять, воды в городе нет, трупы никто не закапывает и может начаться эпидемия. Я пошел фотографировать. Они предупредили, что у погибшего в разгрузке еще остались патроны, может постреливать. Я кивнул. Отфотографировал. Потом мы стояли, курили. На обочине в костре горело тело солдата. Время от времени ополченцы подкидывали в огонь дрова.
И второй пример. Россия. Лет пять назад. Пистехина Нина Александровна. Санитарный врач из Липецка. Мать погибшего в Чечне Дмитрия Пистехина, офицера. Сгорел от взрыва боеприпасов, когда пытался их потушить. Нине Александровне за смерть сына полагалось жилье. В любом регионе на выбор. Когда-то в истории России был еще такой период. Она выбрала Москву. И — о чудо, это жилье ей дали. Однокомнатную квартиру. В свежепостроенном доме Главкомата Внутренних войск.
Я там был, у меня там друзья живут. Отличный дом, шикарное место. Но потом времена изменились. И решением суда эту московскую квартиру у неё под каким-то предлогом отобрали. Она сначала переселилась в гараж. Потом жила в подсобке у Льва Пономарева, в организации «За права человека». Ночевала на столе. А когда с ней встречался я, она жила на Курском вокзале. С двумя сумками документов. Иски, судебные решения, ссылки на законы, запросы в прокуратуру, отписки, отписки, отписки… Эта квартира стала её целью. Не как материальная ценность — как компенсация за гибель сына.
Как благодарность от государства, за которое он погиб. И еще у неё была банка из-под майонеза. Когда на достала эту банку, я как-то сразу понял, что в ней окажется… Шерсть на затылке заранее полезла дыбом. В общем, в ней, в этой банке она носила с собой останки своего сына. Дмитрия Пистехина. Старшего лейтенанта. Она его так и не захоронила, все хотела установить причину смерти — государство это она ненавидела уже патологически и в официальную версию не верила.
Но «органический материал», как это называется в судебно-медицинских документах, был сильно поврежден термически и для лабораторной работы был уже не пригоден. Так она и жила. На Курском вокзале. С двумя сумками документов. И банкой из-под майонеза. В которой лежали кости её сына.
Вопросы из зала:
— Есть ли на войне место женщинам журналистам?
Аркадий Бабченко: Женщине на войне как журналисту легче, потому что это мужской мир и к ней в любом случае будет больше внимания. Ей будет проще получить какую-то информацию. Сложнее чисто в бытовом плане, потому что это опять же мужской мир. Я может быть сексист, но считаю, что женщине на войне не нужно быть, потому что хотелось бы, чтобы те изменения, которые происходят в голове, женщин не касались. Мы все видели, что война может сделать с человеческим телом. Убьет — ну, убьет. А если в лицо рваным железом попадет? Если лицо оторвет? Челюсть? Глаза выбьет? Ноги оторвет? Обгоришь? Мужик — ладно. Но война когда-то все равно закончится. А женщине будет тяжелее жить с такими ранениями.
— Имеет ли журналист право брать в руки оружие?
Аркадий Бабченко: Брать в руки оружие – это табу. Только если тебе угрожает непосредственная опасность. Только для непосредственной защиты своей жизни. Журналист на войне – как священник. Если едешь волонтером, то ты обычный гражданин своей страны. Но если работаешь журналистом — то работаешь журналистом. Разгружать «гуманитарку» – да, конечно, без проблем. Но разгружать КАМАЗы с боеприпасами – уже нет. Твоя отстраненность – это с одной стороны хорошо, а с другой – плохо.
Твоя профессиональная обязанность – разделить судьбу батальона, с которым ты находишься там. Если тебе суждено погибнуть с этими людьми, значит, придётся погибнуть. Оружие ты всё равно брать в руки не можешь. Но, с другой стороны, отстраненность является частью твоей безопасности. При попадании в плен это дает тебе возможность защищать себя своей непричастностью.
— Где должна проходить грань в военной журналистике?
Аркадий Бабченко: Нельзя врать. Надо стараться быть объективным. Находясь на одной стороне, ты попадаешь под мировоззрение одних людей. Находясь на другой – под влияние иных. Журналистика – это в какой-то степени предательство. Ты используешь этих людей. Нельзя участвовать в преступлениях. Нельзя провоцировать и пропагандировать. Писать надо так, чтобы никого не подставить. Журналистика – это не писать, что думаешь, это, прежде всего, думать. Думай, о чём пишешь, потому что одно неосторожное слово может стоить кому-то жизни.
(из выступления на Львовском Медиафоруме)
Читайте еще
Избранное