Комментарии
Ксения Соколова, Snob.ru, фото Арсения Несходимова

«Они решили, что я записал Путина с Медведевым в геи»

Бывший главный редактор кремлевского канала «Контр ТВ» рассказывает о причинах, по которым он совершил coming out и покинул телеканал

— Антон, две недели назад в эфире телеканала «Контр ТВ» ты совершил то, что называется coming out, то есть публично признался в том, что ты гей...

— Я, увы, сказал не просто «я гей». Я сказал: «Я гей, и при этом я такой же человек, как вы, мои дорогие зрители, как президент Путин, как премьер Медведев, как депутаты Государственной думы». Слово «человек», в русском языке малозначимое, никто не заметил. Зато все напряглись на то, что я «такой же».

— Я прочла несколько интерпретаций твоих слов, но не нашла выпуск той программы в интернете.

— Правильно. Его отовсюду «снесли». Так что мои слова превратились в апокриф.

— Как называлась эта программа?

— Это был наш пятничный формат Angry Guyzzz под названием «Как в последний раз». Я придумал это название, хотя точно знал, что уже точно в последний раз, а не «как».

— Это ток-шоу?

— Не совсем. У нас, вернее, уже у них на «Контр ТВ» есть такой развлекательный формат для вечера пятницы. Приглашаются разные фрики, которые кривляются и веселят аудиторию. В ту пятницу было травести-шоу. Самые смешные трансухи Москвы.

— В какой момент ты решил высказаться?

— Это произошло, когда я завершал программу. Я сказал: «Я гей, и я такой же человек, как вы, как наш президент, премьер…» и прочее. В конце добавил, что, возможно, мне придется в понедельник идти за трудовой книжкой, но я все равно должен был это сказать. И действительно, в понедельник мне предложили эту трудовую книжку забрать.

— Это было спонтанное высказывание под влиянием момента или ты подготовился заранее, сформулировав эффектную фразу?

— Я не могу сказать, что я как-то серьезно готовился. Но когда я входил в эфир, то есть за два часа до свершившегося события, я уже понимал, что это сделаю. Для смелости я еще выпил грамм триста вискаря. Я понял это, когда вел программу «Обойма», где обсуждался закон против пропаганды гомосексуализма, который собирается принять Государственная дума. Мне было очень неудобно эту программу вести.

— Почему?

— Потому что я сам себе казался лицемером. А лицемерие — это то, что я ненавижу больше всего. Смысл всей истории, которую мы сейчас обсуждаем, в том, что я всю жизнь борюсь с самим собой. И этот мой, как ты говоришь, coming out — очередная битва с самим собой, со своим собственным лицемерием, со своей собственной ложью и со своей собственной трусостью.

— Как развивались события после окончания передачи Angry Guyzzz?

— События развивались очень стремительно. Под аплодисменты зрителей и сотрудников я вошел в гримерку, где потом еще минут 20 рыдал от общего ох...ения.

— А что делал руководитель канала Сергей Минаев, который пригласил тебя работать на «Контр ТВ»?

— Ну, пригласил он меня работать на абстрактный канал, название придумал я. В тот день у Сергея Минаева был день рождения. Так что весь этот паноптикум оказался ему неплохим подарочком. Сергей Минаев сидел в городе Париже, и когда все произошло, созвонился, видимо, с начальством из Кремля. Начальство сказало: ну, а что ты хочешь, Сергей?! Мы же тебя предупреждали, что творческие люди — они такие. Положиться на них невозможно. Подразумевая, видимо, что Сергей Минаев — не творческий человек, писатель, а эффективный менеджер.

— С такой точкой зрения трудно не согласиться. Что бы ни продавал Сергей Минаев, он продавал успешно.

— Он хороший человек. Это один из немногих по-настоящему хороших людей, которых я встречал за почти 40 лет своей жизни.

— У меня нет никаких причин в этом сомневаться. Что было дальше?

— Дальше мне моментально заблокировали все мои корпоративные аккаунты, почту. Буквально сразу же, той ночью. И удалили не только мою физиономию с сайта, но и все программы, как будто меня и не было. Моментально! Я на следующий день написал Минаеву, что абсолютно поражен. Потому что, когда я их просил баннер повесить на сайт, проходило полдня, а тут такая оперативность. Сразу видно: могут, когда хотят! Сейчас вернули все вроде, но уже не очень понятно зачем.

— Сергей Минаев позвонил тебе?

— Нет, он мне не звонил. Мне вообще никто не звонил. Это был роман в одной эсэмэске, исходящей от генерального директора компании Сергея Комарова. Конечно, это была эсэмэска не от Комарова, а от Минаева. Смысл заключался в том, что я могу приходить в понедельник собирать вещи.

Потом уже, в воскресенье, когда мы все успокоились, протрезвели и поняли, что работать кому-то надо, то начали придумывать, как бы устроить так, будто ничего не произошло, и сохранить статус-кво. Но я уже не хотел ничего сохранять. Мне был предложен некий вариант, на который я просто не мог пойти.

— Почему?

— Потому что смысл моего поступка заключался вовсе не в том, чтобы выйти и драматически сообщить: «Друзья мои, я гомик». Дело в том, что в последние несколько месяцев я стал чувствовать, словно вокруг меня сгущается пространство, и среди этой густоты я ощущал себя как ежик в тумане, потому что это была черная, непросветная, абсолютно гнетущая взвесь, которая совершенно непонятно когда развеется. И было бы очень странно и подловато получать деньги от людей, которые эту атмосферу создали.

Парадокс в том, что я понимаю их логику, но она мне совершенно не близка. А тихо получать их бабки, ругая на кухне Путина или Володина, я считаю гадким. Мерзко брать чьи-то деньги, а потом за его же деньги его и обсирать.

— Густота пространства», которую ты описываешь, довольно точно передает атмосферу в ток-шоу «Обойма», посвященном закону о гей-пропаганде, которое ты вел.

— Наверное, посмотрев это шоу, ты удивилась, обнаружив, как много вокруг милых и красивых людей, о существовании которых на свете ты даже не подозревала?

— Нет, я не питаю больших иллюзий по поводу качества человеческого материала в принципе. Но, смотря эту передачу, я глубоко и искренне сочувствовала тебе. Мне казалось, что ты стоишь посреди шевелящейся массы бесов. Мне казалось, что, сидя перед экраном, я чувствую смрад.

— Да, похоже. И это всегда так! Какую бы передачу я ни вел, я всегда ощущал себя в центре столба лицемерного дыма. И смысл даже не в передачах, а в том, что, вступая в должность, допустим, главного редактора очередного государственного канала, а на этот раз, кстати, не просто государственного, а именно кремлевского, я пытаюсь сыграть в одну и ту же игру.

— Что ты имеешь в виду?

— Меня, наверное, поймет Ксения Собчак. И, может, Леонид Парфенов. И многие другие. Это борьба между собственным конформизмом, любовью к вкусненькому шабли и какой-то такой правдой, которая вдруг врывается, и никуда от нее не деться. Наступает момент, когда тебе все становится кристально ясно, и ты думаешь с тоской: «Господи, шабли такое вкусненькое-вкусненькое», — а потом все равно выходишь и говоришь то, что говоришь. Помнишь, как Леонид Геннадьевич произносил речь на премии Владислава Листьева?

Видно было, насколько Парфенову не хотелось этого делать, не хотелось подводить Эрнста, прекрасно к нему относящегося. Но он должен был сказать, и это оказалось сильнее. Кстати, когда Минаев из Парижа вернулся, он сказал: «Ну вот, и у меня появился свой Парфенов». И это чистая правда, потому что я понимал, что затягиваю в водоворот собственной борьбы Серегу, других людей, людей из Администрации, причем людей мне близких и дорогих, что, может быть, подвожу их, но поделать я с этим ничего не мог. Мне ужасно неловко перед ними.

— Но, зная себя и особенности своей натуры, зачем ты вообще пошел работать на этот канал? Очевидно же, что он был создан с целью пропаганды.

— Когда я нанимался на этот канал, я, конечно, понимал, что это кремлевский проект. Хотя они это отрицали, но уже через неделю стало понятно, что именно кремлевский. И я, конечно же, шаг за шагом себя оправдывал. Я говорил себе примерно так: ну и хорошо, что кремлевский, и слава Богу, есть ресурс, деньги, мы будем бороться с дураками и мудаками везде. Потом я стал понимать, что начал превращаться в кремлевского пропагандиста, сам того не желая. Причем тут самое важное слово не «кремлевский», а «пропагандист».

Я никогда не хотел ничего пропагандировать. Я не принадлежу ни к одной из сторон конфликта между Кремлем и интеллигенцией. Я действительно считаю, что и Путин, и Навальный — это звенья одной гребаной цепи, причем Путин Навальному куда нужней.

— Мне кажется, смысл игры с самим собой, которую ты описываешь, состоит в том, чтобы попытаться преуспеть в жизни, оставаясь приличным человеком. Что, в общем, в цивилизованных условиях абсолютно нормально и естественно. Скажи, по-твоему, может ли журналист в современной России стать успешным, богатым или по крайней мере хорошо обеспеченным, не совершая поступков, за которые порядочному человеку неловко?

— Я считаю — нет. Потому что суть профессии журналиста заключается в том, чтобы говорить людям правду. А тут ты либо говоришь правду, либо зарабатываешь. Либо ты не журналист, а информатор. Продавец информационно-развлекательного контента.

— А где проходит граница?

— Граница — это зарплата более 10 000 у.е. После того как ты начинаешь получать в месяц больше указанной суммы, ты уже не журналист, ты менеджер. Ты имеешь дело с хозяином, чьи пожелания тебе придется либо выполнить, либо уйти.

— А как ты думаешь, почему вообще возникла вся эта антигомосексуальная истерия? Зачем Дума принимает этот закон?

— Проблема любой засидевшейся и не собирающейся освобождать место властной системы, не диктаторской, не кровавой, а просто номенклатуры, будь то брежневская номенклатура, номенклатура Пиночета, Франко, Путина или Александра Второго, заключается в том, что в последние годы своего существования, когда власть уже не может опираться на высшие слои общества, она начинает опираться на самые низы. Низов больше, и будучи властью, ты оправдываешь свое существование тем, что за тебя — большинство. Это на самом деле не так, но если твое лицо показывать каждый день в эфире Первого канала, а никаких других лиц не показывать, конечно, большинство будет за тебя, здесь тоже не надо лицемерить.

Я кстати, в этой связи готов держать пари, что, получив в руки три главные телевизионные кнопки, я за месяц превращу гомофобскую страну Россию в «гей-френдли» передовое цивилизованное государство. Буду им с утра до вечера показывать детей Рикки Мартина, мэра Лондона и Петра Ильича Чайковского.

— Видимо, понимая опасность твоего нечеловеческого обаяния, Госдума спешно принимает закон против гей-пропаганды.

— Это я к тому, как действует на умы телевидение. Так вот, власть начинает опираться на самые низы, а эти низы затягивают. И если когда-то ты, будучи правителем, управлял этими низами, то в конечном итоге низы начинают управлять тобой. Причем это не просто низы. Это люмпенизированные подростки. Такое ощущение, что все происходящее делается сейчас для них. Кажется, что в «Республике ШКИД», в «Педагогической поэме», в «Пацанах» побеждает не Макаренко, не Приемыхов, а 14-летний жлоб. Он превращает Макаренко и Приемыхова в шпану. И мы все попадаем в жернова их запросов, а они хотят и требуют самого гнусного. Они всегда, на протяжении всей истории человечества требовали самого жестокого. Хлеба и зрелищ они требовали, и чем больше погибнет гладиаторов, тем веселее.

Нынешняя власть, как мне кажется, сама того не понимая, занимается удовлетворением их потребностей. Они сейчас требуют бить пидоров, потом они будут требовать повесить Навального, канонизации Сталина, восстановления смертной казни, потом придут в Кремль и у каждого там спросят: «Ну, кто тут временный?» Сейчас каждую неделю принимается какой-нибудь закон, который развлекает плебс. Помнишь, в нашем детстве были любера и Казань? Вот сейчас они правят балом. И я удивлен, что Путин не замечает, как потерял роль того вот героического Приемыхова.

— Развлекает — очень точное слово. Последнее время это шапито стало по-настоящему смешным.

— Мне не кажется, что оно смешное, мне кажется даже, что оно очень грустное. Хотя если ты к этому не имеешь отношения, если ты в этом не живешь, то тогда, конечно, смешно. А когда вдруг понимаешь, что речь идет о тебе самом и что завтра этим самым гладиатором будешь ты, то, конечно, становится не по себе. Вот и все.

— Как ты видишь свое будущее?

— Никак. Я не вижу никак своего будущего. Я сейчас живу в состоянии — дожить бы до весны. Я не понимаю, что мне делать. Как я уже говорил, я не хочу выступать ни на одной из сторон конфликта, ни на одной из противоборствующих сторон системы. Потому что я искренне считаю, что условные Алексей Навальный или Сергей Пархоменко — это умильная вельветовая бутоньерка на похоронном смокинге этой системы.

То есть Сергей Пархоменко и Алексей Навальный этой системе нужны так же, как система им, они ее часть, и вся эта система, этот тронувшийся вагончик летит на бешеной скорости непонятно куда.

— Я читала комментарий Сергея Пархоменко по поводу твоего ухода с «Контр ТВ». Меня удивила поразительная уверенность автора в том, что ты и все прочие обязаны разделять его ценности и бороться за то, за что хочет бороться он. Почему вдруг?

— Я не хочу бороться с режимом. Я просто хочу, чтобы режим не боролся со мной. То, что я сказал в той программе, и то, что говорю сейчас, обращено на самом деле не к режиму. Путин — человек, которого я до сих пор уважаю. Пархоменко — не особо.

— А к кому?

— К стране вообще. Потому что гомофобия режима — это порождение гомофобии, которой пронизано все наше общество от и до.

— А кстати, режим на тебя обиделся?

— Конечно да. Но не на то, что я признался в том, что являюсь геем. На это режим как бы сказал «ну и ха-ха-ха». Режим обиделся на то, что я сказал, что я такой же, как президент и премьер, что я такой же человек.

— То есть они решили, что ты записал Путина с Медведевым в пидарасы.

— Абсолютно! В этой интерпретации моих слов, кстати, состоит сама суть сложившейся в нашем обществе мужской понятийно-криминальной системы. Ты читала про учителя по имени Илья Колмановский, который был вроде бы уволен из Второй гимназии за то, что вышел на митинг против закона о гей-пропаганде?

— Да, я читала о нем.

— В связи с его увольнением у него взял интервью «Коммерсант». Первое, что сделал Илья, — это заверил интервьюера и общественность, что он не гей. Он подчеркнул это в первой фразе интервью. То есть человек вышел защищать геев, потому что защищать геев круто в среде его друзей, но на самом деле ему очень стыдно, что его могут ошибочно принять за члена этого второсортного сообщества.

— Возможно, ты несправедлив к этому учителю. Может быть, он хотел просто уточнить.

— Что уточнить?! Нет, он сказал то, что сказал. И знаешь, что это значит? Что ему было бы просто стыдно быть геем, ему было бы страшно быть геем, ему было бы неловко быть геем! Поверь, я хорошо знаю, как в нашей стране стыдно, неловко и страшно быть геем. Мне 38 лет, и мне до сих пор стыдно, неловко и страшно. Мне, например, страшно говорить все, что я сейчас говорю.

Мне по-прежнему неловко перед моими родителями, мне стыдно приезжать со своим бойфрендом к себе домой. Потому что, условно говоря, с любой девушкой, с которой я приезжал, моя мама могла обниматься и целоваться, а к Никите она даже не прикасается! Потому что мои родители такие же, как все люди здесь, абсолютно такие же! И я сделал то, что сделал, не для того, чтоб мне самому было не стыдно. Мне уже будет стыдно до конца. Может, кто-то помоложе скажет после этого: да пошли вы все в жопу. Я ведь и вправду такой же, как и вы.

— Как твои родители узнали о том, что ты гей?

— Я об этом сказал, когда мне исполнилось 30. Как видишь, я люблю делать людям такие «подарки» на день рождения. Я сказал родителям об этом в день своего 30-летия. То есть я дожил до 30 лет, прежде чем я об этом сказал!

— И что сказали родители?

— Мама очень сильно переживала дня два. Папа сделал вид, что ничего не заметил, но, видимо, переживает до сих пор.

— А какими словами ты сказал это?

— Я сказал вот буквально, как пел Валентин Стрыкало: «Мама, я гей». Какие тут могут быть еще слова?

— Когда ты понял, что ты гей?

— В отличие от большого количества молодых людей, я никогда не был очень сильно зациклен на сексуальной саморефлексии. Я жил в Советском Союзе, где не было пропаганды гомосексуализма. Я понял, что гей, когда мне было 20. Это было абсолютно взрослое, осознанное решение, и оно никаким образом не было связано с той социальной ситуацией, в которой я тогда находился. Она была, кстати, очень гей-френдли.

— Твои знакомые и друзья знали о том, что ты гей?

— Я крестный твоего ребенка, ты знала об этом?

— Конечно.

— А что тогда спрашиваешь? Конечно, все знали. Все 38 лет, вплоть до последнего времени, я прожил в исключительно комфортном для меня окружении, где моя ориентация воспринималась абсолютно естественно.

— Когда ты впервые почувствовал дискомфорт?

— Когда стал руководителем избирательного штаба Михаила Прохорова.

— В чем это выразилось?

— До того как я познакомился с Прохоровым, я всегда был окружен московским высшим обществом, абсолютно толерантным. Тем кругом «интеллигентных людей», к которому мы все принадлежим. У меня просто не было другого опыта общения. Когда я оказался у Михаила, я вдруг с удивлением начал замечать, что его обслуживающий персонал, он как-то ко мне не очень… Вот не очень.

— Персонал какого уровня ты имеешь в виду?

— Не секретарш. Я имею в виду мужчин, конечно. Это даже не обслуга в буквальном понимании, это сотрудники, обслуживающие Михаила Прохорова. В конечном итоге мне об этом прямо сказала одна наша активистка в городе Новосибирске. «Антон, про тебя говорят, что даже с тобой не здороваются». Мне тогда так стало стыдно.

— Стыдно чего? Стыдно, что ты такой? Перед Прохоровым стыдно? Что значит это «стыдно»?

— Ты сейчас пытаешься разговаривать как психолог. Вот чего было Илье Колмановскому стыдно, когда первое, что он сказал в интервью, — это «вы не подумайте, я натурал»?! Ему было стыдно показаться не таким, как большинство. Стыдно и страшно, потому что протест в России при Путине не предполагает жертву. Все обвиняют Путина в том, что он кровавый палач, при этом никто не может вспомнить ни крови, которой замазаны его руки, ни сами не готовы рисковать и жертвовать.

Мы привыкли выходить на улицы с плакатиками, а потом получать лайки в фейсбуки и благодарности в «Жан-Жаке». Как только тебе указали на дверь, ты сразу говоришь: «Ой, да вы меня неправильно поняли». Но я не обвиняю Колмановского. Я очень ему сочувствую. Я ведь тоже без работы. Просто я-то знал, что так просто мне это не пройдет. Я был к этому готов.

— По-моему, ты несправедлив. Большинству людей свойственно стремиться принадлежать к большинству в любом обществе. Особенно в первобытном, когда быть не в большинстве просто опасно.

— Именно что в первобытном! Здесь культ большинства! Демократия по-русски — это власть большинства. Все, что не связано с этим большинством, либо стыдливо замалчивается, либо столь же стыдливо преувеличивается. Вот, например, сколько ты знаешь синонимов к слову «вор»? Их почти нет!

Есть унизительное «жулик». «Жулик» — это, значит, немного украл, значит, не крут. А если вор, то, значит, «красава», много унес, молодец. Зато я могу тебе назвать штук десять синонимов к слову «гей»: педик, гомик, жоподолб, что угодно… То есть п...здить, как министр Сердюков, — это почетно. А быть как Петр Ильич Чайковский — это унизительно.

— Боюсь, новости совсем плохие. Страна, где мы родились, — это первобытное общество, живущее по законам зоны.

— Зона — это первобытная система в ее апогее. Зона живет по первобытным законам, по понятиям. Не сильно отличаясь от зоны, наше общество, конечно, очень понятийное. Власть, бизнес — это все про понятия. Например, я сейчас работал на «Контр ТВ». «Контр ТВ» — это такой мир, в котором я раньше никогда не оказывался. Это мир таких мужиков-мужиков, мир условного Эдуарда Багирова.

— Но Эдуард Багиров тоже условность, фейк, оболочка. Мы прекрасно знаем, насколько она отличается от реальности.

— Конечно! Это мир условностей. Я раньше жил в мире других, комфортных для меня условностей. Я в нем родился, и мне было спокойно в нем жить. И вдруг я попал в новый для меня мир, и он поразил меня своей абсолютно неприкрытой брезгливостью ко всему слабому, всему «не такому». При этом следует отметить, что эти условные «мужики» — люди в значительной степени гораздо более отзывчивые, чем персонажи условной Болотной.

Я утверждаю, видел это сам, что не было ни одного случая, когда бы, например, Сергей Минаев отказал в помощи тому, кто в ней нуждался, даже не просил, а просто нуждался! Он всегда помогал человеку — больному, бедному, убогому. Такая же ситуация с Михаилом Прохоровым — ты знаешь. То есть как только эти люди видят горе, соприкасаются с ним, они пытаются помочь всем, чем могут.

— Мне тоже ближе люди, живущие по понятиям, пусть и чуждым мне, чем торговцы, готовые продать родную маму, или интеллигенты, готовые убедить себя в чем угодно, в зависимости от того, откуда пахнет колбасой. То, что ты описываешь, желание помочь — нормальная мужская природа.

— Да! Это мужская природа. Это отлично. Но где-то в природе этих мужчин произошло замыкание. У них гипертрофированная боязнь выступить на стороне слабого, «не такого», и от того самому показаться слабаком. Потому что на зоне место слабого — у параши. И того, кто прикасается к нему, защищает его, «мужики» обязательно попытаются опустить.

— Да, так в тюрьме и происходит. На самом деле причина этого «замыкания» очень проста — это мужская неуверенность. Это я, как женщина, очень хорошо знаю. Кстати, в качестве следующего coming out могу рассказать, как неприятно быть в России женщиной.

— Геем — неприятнее.

— Согласна. Все познается в сравнении. Как бы то ни было, вся эта показная квазимужественность — от глубинного ощущения собственной мужской несостоятельности. Кстати, смешно, но на фоне бессмысленного потрясания гениталиями твое признание в том, что ты гей, — совершенно мужской поступок. И, зная не понаслышке наших «понятийных» друзей из высшей власти, могу предположить, что они за твою наглую выходку поставили тебе зачет. Рассуждая в их терминах, ты отказался сидеть у параши. И теперь сидишь на шконке как король на именинах.

— Можно и так сказать.

— Они такое чудо редко видят, так как у параши за бабки и привилегии большинство «мужиков» сидит, не жужжит и вообще готово языком углы вылизывать. Но я хочу тебя вот о чем спросить. Зачем было идти на такие жертвы? Будучи принятым в их мире, занимая там достаточно высокое положение, почему ты не мог просто избегать щекотливой темы? Например, не вести передачу про закон о гей-пропаганде?

— Ты рассуждаешь как один бывший кремлевский начальник, который мне позвонил и сказал: «Ну че разошелся?! Ты ценен мозгами, а большинство тех, о ком ты говоришь, ценят х...й, жопы или бабки. Че бисер метать?» Так вот, я делаю это не для людей, которым просто хочется е...аться в жопу, я это делаю для людей, которые, может быть, сейчас сидят и думают, что нет выхода и надо пойти и повеситься.

Я совершенно не собираюсь быть русским Харви Милком. Но я очень хорошо понимаю положение детей, которые вдруг в 16-17 лет обнаружили у себя гомосексуальность, и, к сожалению, не в Москве или Петербурге, а где-нибудь в городе Нерчинске или Усть-Каменогорске. Хуже положения этих людей трудно что-либо представить. Трудно представить себе меру их стыда и страха. Их единственный шанс — это уехать. Но иногда повеситься бывает проще, чем уехать.

Трудно что-то сделать, когда у тебя никакого таланта нет, ты не обладаешь никакими особенными способностями. Ты сварщик, бл...дь! Вот так получилось, ты ничего не умеешь, кроме как сваривать трубы, и при этом ты гей! И пи...дец! И я, собственно, сказал какие-то слова, чтобы дать им понять: «Все что угодно лучше самоубийства». Вы, ребят, такие же, как я. Не ссыте. Да, весь мир против вас, но мы попробуем сделать этот мир. Должны попробовать.

— Но можно жить, не афишируя своей ориентации. Многие так и поступают.

— Это точно! Сказав то, что я сказал, я понимал, что среда, в которой я точно не найду поддержки, — это, собственно говоря, сами российские геи, которым все права достались в подарок. Они никогда ни за что здесь не боролись. Это не Америка, где гражданские свободы — результат борьбы за свои права нескольких поколений. А в России геи уже не помнят 121-ю статью.

Дедушка Ельцин пришел и сказал: у нас будет как в Европе, и отменил эту статью. И все эти люди очень боятся потерять свой лицемерный, лживый и очень комфортный мирок, который у них сформировался благодаря Борису Николаевичу Ельцину. И я хочу им сказать: вы его потеряете. Именно потому, что до конца будете тихонько сидеть и молчать в тряпочку.

— А может, и не потеряют. Многие задают вопрос: зачем секс-меньшинствам вообще кричать о себе, бороться за какие-то права?

— А затем, что если, например, я попаду в реанимацию, моего бойфренда ко мне туда не пустят. Мы не родственники. Или вопрос наследства. Допустим, мне есть что оставить в наследство, но я совершенно не хочу это оставлять бесконечным детям двоюродных сестер.

— Ты можешь подарить имущество кому хочешь.

— А если неожиданная смерть? Значит, надо все заранее дарить, да? И третье — то, что в этой стране даже бессмысленно обсуждать, — это усыновление и вообще совместное воспитание детей. В этой стране невозможно себе представить пару мужчин, воспитывающих детей. То есть пара женщин еще может, такие примеры есть, но мужчин — нет!

— Если все так ужасно и никаких перспектив, почему ты просто не уедешь отсюда?

— Я старенький уже. Мне уезжать некуда. У меня здесь родители пожилые.

— Но тебя эта действительность сжирает. Мне просто жалко на это смотреть.

— Сжирает, конечно. Но я не знаю, что мне там делать.

— А мне кажется, это просто русский народный фатализм. Есть прекрасное определение русской тоски: бесконечно размышлять о вещах как о том, чего тебе очень хочется и чего у тебя никогда не будет. Перед тобой огромный мир. Просто бери то, что тебе нравится! На Манхэттене никто не смотрит на тебя косо — натурал ты, гей, даун, инвалид без ножек! В России легко добыть деньги на то, чтобы обеспечить себе там комфортную жизнь. Почему бы не попробовать?

— Наверное, ты права. Но, честно говоря, я никогда не хотел уезжать. У меня всегда была надежда.

— На что?!

— На лучшее. У каждого человека есть надежда на лучшее.

— Твоя надежда воплощалась во что-то реальное?

— Да, воплощалась. Как у любого нормального человека, растущего и делающего карьеру, это была надежда прежде всего на свои собственные успехи. И эта надежда оправдалась.

— Но никакие успехи не отменяют действительности, которая создает дискомфорт и определяет твои границы.

— Действительность ты начинаешь замечать довольно поздно, если на тебе нет непосредственной ответственности за детей, родителей и так далее. Потом я ж говорю: действительность ухудшилась.

— А ты когда это заметил? Во время прохоровской кампании?

— Нет. Это была кампания надежды. Для меня это была кампания очень важная, и Михаил в моей жизни человек знаковый. Все началось где-то с этой осени. Я понял, что пространство как-то сгущается, воздух сжимается вокруг каждого из нас, вокруг меня лично.

— Эти ощущения связаны с общим ухудшением политической ситуации?

— Я бы не назвал это ухудшением. В связи с общим развитием ситуации, когда система вынуждена не просто опираться на низы, но и «вплевывать» в себя эти низы. Сейчас система, как бациллой, порождается самыми низменными человеческими желаниями: лицемерием, ложью, злобой, ненавистью… Даже не злобой, а именно ненавистью.

Смысл существования любой политической системы — в формировании комфортного инвайрмента. А нынешняя система этого не понимает, и сама будет сожрана коллективным Игорем Холманских. Потому что коллективный Игорь Холманских очень активный, агрессивный, и он придет и всех нас съест.

— Ты серьезно это говоришь?

— Абсолютно.

— И ты остаешься здесь и готов быть съеденным?

— Я готов быть съеденным уже сейчас. Поэтому я делаю то, что делаю. А что ты предлагаешь?

— Попробовать стать счастливым. Это возможно. Мир открыт.

— Наверное. Но мне всегда казалось, что я могу быть счастлив в России. Мне казалось, что Россия может меняться таким образом, что я могу быть здесь действительно полезен. То есть не функционально полезен, а по-настоящему полезен. Мне действительно всегда казалось, что я, может быть, доживу до по-настоящему свободной России.

— По-настоящему — это как? Как англосаксы?

— Да.

— Тысячу лет собрался прожить?! Тебе не кажется, что ты просто придумываешь какие-то дурацкие оправдания, чтобы не признать очевидное: что тебе надо что-то предпринять, чтобы уехать из этой страны, забыть этот язык, эту действительность, как страшный сон.

— Да пойми же ты, я не вор, я не пью с ворами, и у меня с ворами не получается и не получится никогда! Я не умею объ...бывать, не умею зарабатывать, и вообще я не очень заточен под бабки. При этом я не могу жить в некомфортной языковой среде. Даже не языковой, а смысловой среде, среде отношений.

То есть я не буду себя комфортно ощущать в условной Америке, я не понимаю, что я там буду делать, с кем я там буду. И зачем я нужен там, когда есть Россия? Но при этом это не значит, что я отсюда не уеду. Если здесь будет по-настоящему опасно, я буду, конечно, стараться уехать.

— А сейчас еще не опасно по-настоящему?

— Сейчас просто, мне кажется, страшно. И я мог это спокойно пересидеть и пережить. Но проблема в том, что, в отличие от большинства людей вокруг, я действительно в Бога верю. Я понимаю, что мне придется что-то ему говорить. И мне бы не хотелось, чтобы, когда там меня спросят, главным аргументом в мою пользу было бы наличие самых красивых в Московской области гортензий в моем маленьком садике.

— Ты считаешь, что Господу не достаточно красивых гортензий? Ты считаешь, что ему и правда небезразлично, сказал ты или не сказал слова в этой передачке?

— Когда там меня спросят, был ли я изгнан за правду, был ли милостив, был ли чист сердцем, я хотел бы сказать: «Типа того, Господи. Было дело».

— По-твоему, это можно предъявить как результат жизни?

— Конечно.

— Ты считаешь, что жизнь — это нравственная проверка, экзамен?

— Не знаю, экзамен ли… Но мне кажется, не имеет смысла проживать жизнь, чтобы заработать очередной миллион долларов. По-моему, это неинтересно. Проживешь комфортно, а потом сдохнешь от рака легких, причем подыхать будешь долго и мучительно.

— Ты считаешь, что миллионы как-то коррелируют с раком легких?

— Нет. Я просто считаю, что никогда не надо загадывать. Независимо от того, стремишься к комфорту или нет, надо быть готовым к тому, что конец наступит совершенно неожиданно. Или, наоборот, ожидаемо. Так или иначе, это все равно случится. Я никого не призываю, никого ни в чем не упрекаю, совершенно никого ни в чем не обвиняю, но мне лично хотелось бы на той самой последней койке чувствовать себя человеком.

Оцените статью

1 2 3 4 5

Средний балл 0(0)