Ольга Ципенюк, «Огонек»
Андрей Бильжо: «Я иду на митинг, не думая, эффективно это или неэффективно»

Художник Андрей Бильжо рассказал о личном.

Про корни

Папа мой — коренной москвич, родился на Пятницкой. Прошел Сталинградскую битву, никогда не вспоминал войну, всегда веселый, всегда во главе стола, всегда застолье вокруг полно шутками. И, видимо, вот это папино остроумие, врожденное, ненатужное, оно присуще и мне.

Дедушка по папиной линии, которого потом отправили в Норильский лагерь, где он и сгинул, был автором учебника «Полиграфические машины». Дед был католик, прабабушка — дворянских корней.

Я, что называется, полукровка. Это слово я ненавижу, но однажды в меня им швырнули в школе, и как-то оно внутри застряло.

Мама моя родом из Гомеля. Ее папу расстреляли на Лубянке, а бабушку отправили в Акмолинский лагерь жен изменников Родины со смешным названием АЛЖИР. Там бабушка пробыла почти 10 лет, а потом — на вольном поселении в Тюмени.

Мама очень боялась, что ее отправят в детский дом. Будучи полной сиротой, окончила школу с золотой медалью.

В конечном итоге русский фронтовик Бильжо из семьи репрессированных встретил еврейскую девушку из семьи репрессированных. И плодом этой любви стал я.

Про детство

Рос я в коммунальной квартире на Домниковке, недалеко от трех вокзалов. В ней была половина фронтовиков, а половина — вернувшихся из лагерей. И вот вся эта большая коммуналка — я ее обожал, она была как будто мой дворец: гигантский коридор, по которому можно гонять на велосипеде, лестница в подъезде с мраморными продавленными ступеньками, огромная кухня с домохозяйками...

Я существовал между двумя бабушками, они были совершенно разные. Мамина мама, Зельда Израилевна, с которой я прожил большую часть жизни, была старым большевиком. Все понимала прекрасно, ненавидела Брежнева, ненавидела Сталина, но снисходительно относилась к Ленину: у нее на столе стоял его фарфоровый бюст. Знала классическую музыку, помнила наизусть всего Ромена Роллана...

Вторая бабушка, Антонина Игнатьевна, тянула семью на своих плечах. Большая, властная, потрясающий кулинар — во всем, что касается той, советской, кухни совершала буквально чудеса: розовые пироги и еще бог знает что...

Она была портнихой, и мне, маленькому, шились штанишки: клетчатые или полосатые, с манжетами под коленку на пуговичке, и с гульфиком, гульфиком на молнии! Я такого мальчика увидел недавно на Сицилии и почувствовал такое родство — вот же они, эти самые штанишки и гольфики с кисточкой. Вот таким мальчиком я был...

Детский сад я ненавидел. Там на белый кусок мягкого хлеба клали твердый кубик холодного масла, размазать его было невозможно: ножей не давали, надо было мазать черенком чайной ложки или вилки. Масляный кубик вдавливался в хлеб, сделать с ним ничего было нельзя.

И тогда воспитательница огромных размеров в не сходящемся на животе белом халате бросала это масло мне в чай, который я должен был выпить... со всеми жиринками и желтыми разводами. Еще она говорила: «Не будешь есть — будем вводить пищу через зонд». Я не мог понять, как это можно ввести пищу через зонтик. Вот такой был детский сад...

Но потом бабушка Зельда Израилевна меня встречала в Останкинском парке, где кормила глазированными сырками и калорийными булочками. Поэтому со мной было все нормально.

Про учение

Я учился в четырех школах. Первые три были очень плохие, с учителями-идиотами. Полными, законченными идиотами. Чего стоила, например, фраза учительницы пения, сказанная моей маме: «У вашего сына очень толстый голос, его нужно показать врачам».

В другой школе был случай — я разорвал, случайно, портрет Ленина на книжке Бонч-Бруевича «Наш Ильич». За это меня лишили роли Петушка в школьном спектакле. Поэтому я ненавидел и Ленина, и Петушка, и учительницу...

Я рано начал рисовать, был победителем разных олимпиад по рисованию, даже поступил в школу с архитектурным уклоном. Но мне там не понравилось, я вернулся в свой прежний класс, продолжал рисовать, читал одноклассникам лекции по художникам-передвижникам.

Поступил во Второй медицинский, но довольно быстро осознал, что медицина — это не только белые халаты, но еще кровь, моча, утки... И смерть. Понял, что из меня никогда не получится хирург, потому что это человек, быстро принимающий решения. Пока я буду думать, больной на операционном столе скончается. И я стану долго-долго переживать.

Какое-то время хотел быть окулистом, но потом понял, что психиатрия мне ближе всего.

Про дружбу

Близких, детских друзей у меня было двое, сейчас остался один — известный московский архитектор. Первого друга я лишился не по причине его ухода из жизни, а по моим внутренним убеждениям, связанным с представлением о морали. Мы расстались без выяснения отношений, я просто тихо отошел в сторону. Просто не мог иначе поступить.

Было так: у него умирает жена от онкологического заболевания, а он мало что делает, скорее, там участвую я. Потом ей проводят операцию на мозге, и он мне не сообщает. Я случайно об этом узнаю, когда она уже лежит никакая, всеми брошенная. А у него в это время заводится роман. И в доме, где раньше хозяйкой была она, появляется новый человек, совершенно не моего круга.

Теперь там оказаться для меня — это предательство. Есть вещи, через которые даже с друзьями я не могу переступить.

Про любовь

Мы со Светой познакомились на Соловках, когда мне было лет 20. Она водила там экскурсии, будучи студенткой Архангельского медицинского института.

Я приехал туда с друзьями, уже читал Солженицына, все знал про Соловецкий лагерь особого назначения. Был такой — с бородой, в красных вельветовых штанах, в тельняшке. Писал песни, пел под гитару, то есть у Светы шансов устоять не было. И вот мы вместе 40 лет...

Про успех

Самый главный поворот в моей жизни случился, когда я, будучи успешным психиатром, кандидатом наук, старшим научным сотрудником, окончив курсы психотерапии — осталось написать только докторскую,— в один прекрасный день все это закончил: уехал в Бельгию со своей выставкой и вернулся уже художником. Стал заниматься живописью, графикой, за свою жизнь нарисовал 30 тысяч карикатур...

В каких-то вещах я успешен, в каких-то — неуспешен совсем. Но все, чем занимался, я делал только потому, что хотел,— не просчитывал, принесет это успех или нет... А когда получалось, когда за это платили и еще люди говорили, как это здорово,— было приятно.

Когда три-четыре человека, мнением которых ты дорожишь, говорят: «Здорово!» — вот это для меня успех. И если это уйдет...

У меня такое было. Были трудные периоды. Например, уход из «Коммерсанта» в «Известия» был тяжелым... Но там открывались какие-то новые перспективы.

Потом я ушел и из «Известий», когда понял, что там работать не могу, ну просто из каких-то гигиенических соображений. И вот тогда наступило ощущение, что я вроде никому вовсе не нужен.

Дальше опять начались приглашения — на телевидение, в разные передачи, но я уже стал отказываться, по тем же гигиеническим соображениям. Чувствовал, что теряю что-то важное — то, что называется имиджем, наверное, да.

Вообще, успех — вещь субъективная. Я бы заменил успех на востребованность. Если ты не востребован — ты раздражителен, зол и мир тебе не мил, даже если есть машина, дача и в ресторане ты можешь заказать что хочешь.

Про свободу

Я во многом свободен, да. Ходил на митинги, на шествия всевозможные. Ходил на Тверскую, когда вынесли приговор Навальному.

Не знаю, что это дает окружающей среде,— я иду, потому что мной правят эмоции. Ощущение несправедливости для меня является ключевым, и оно меня может выгнать из дома: должен быть с теми, кто чувствует так же, как я. Не думаю про то, эффективно это или неэффективно, просто не могу усидеть и не пойти.

Если я точно знаю, что это вранье,— выступлю против вранья. Как человек, как... психиатр. Это моя позиция. Я же не выхожу на митинг, который противоречил бы моим представлениям о хорошем и плохом. Я ищу комфорта в жизни и мне дискомфортно сидеть дома в то время, когда близкие по духу люди находятся там.

Но свобода в настоящий момент — вещь очень неоднозначная. Ее следы запутаны, как у убегающего зайца или лисы.

Я не могу сказать, что в области культуры, например, отсутствует свобода. В интернете полная, часто излишняя свобода, даже мне, человеку крайне свободолюбивому, хочется ее несколько ограничить.

Книги печатаются и продаются любые. Картины сегодня ты пишешь любые, можешь выставляться. Правда, потом к тебе приходят противники, как к Марату Гельману, и громят твою выставку — потому что свобода с одной стороны и свобода с другой стороны. Понимаешь?

Но как только уровень твоей свободы достигает какого-то масштаба, вдруг появляется сверху рука и по темечку — шлеп... И тебе говорят: «Секундочку, ты градации видишь вообще? Вот написано «ноль», потом «сто», потом «тысяча». Ты тысячу уже перешел. Вернись на 999 и там говори. Там тебе можно, а тут — уже нельзя. Парень, ну как ты не можешь понять, тебе же намекнули, алле. Знай свой предел».

Про Бога

Я некрещеный, безусловно, но считаю себя верующим. Живущим, во всяком случае, по каким-то библейским принципам. Думаю, они для меня важнее, чем для многих людей воцерковленных, которые говорят о них на каждом углу. Это интимная штука, но — да.

Про страх

Я боюсь очень многого. Смерти боюсь и часто о ней думаю. Боюсь тяжелых болезней, беспомощной старости...

А еще — боюсь, когда прохожу паспортный контроль. Улетая за границу, испытываю физиологический страх. Что вот эта девушка, глядя в паспорт, а потом на меня, вдруг скажет: «А сегодня, Андрей Георгиевич Бильжо, вы никуда не полетите».

И тогда ты скажешь: «Почему?» А она: «Это не в моей компетенции. За вами очередь, отойдите, не мешайте работать».

Такой страх я испытываю каждый раз. И когда мы стоим в очереди на паспортный контроль, со мной лучше не разговаривать и не шутить. Потому что эта свобода — одна из немногих, которыми я очень и очень дорожу. Для меня это крайне важно — возможность уехать.

Про главное

Для меня невозможно предательство. Мне оно обойдется гораздо страшнее и хуже, чем тому, кого я предам. Я буду дико переживать, вот.

А если мы говорим о каких-то общественных вещах, политических,— не могу, даже за большие деньги, участвовать в чем-то, что явно противоречит моим принципам. Даже не буду обсуждать финансовую составляющую этого предложения.

Я эгоист в том смысле, что очень бережно отношусь к качествам, из которых складывается мой имидж. Страшно боюсь это растратить.

Про детей

Мой сын Антон очень талантливый, очень способный. Окончил факультет журналистики, много пишет — хватило бы на трехтомник уж наверняка. Работал в рекламном агентстве, придумал много слоганов, например: «Все будет Кока-Кола» — это его авторство. Снял пять короткометражных фильмов, получил «Святую Анну» за лучший дебют, приз ему вручал Павел Семенович Лунгин.

Все, что Антон делает, он делает абсолютно самостоятельно, не делясь со мной планами. Ни в один из съемочных процессов или подготовительных я не вмешиваюсь. Хотя иногда мне бывает обидно... хотелось бы ему что-то подсказать. Потому что когда я вижу результат, то понимаю, что каких-то маленьких недостатков можно было бы избежать, если бы на предыдущем этапе я бы это увидел.

Я говорил ему, что хотел бы участвовать, но очень так... аккуратно. У нас очень хорошие отношения, теплые, но, видимо, это его внутренние комплексы. Быть самостоятельным, не зависеть от родителей.

Возможно, мы его слишком много опекали. И это мне иногда бывает как-то огорчительно... да. Но он самостоятельный человек и идет по жизни так, как считает нужным. Собственно говоря, я в его возрасте делал то же самое, поэтому чего тут говорить.

Три слова о себе

Я бываю обидчивым. Я чувствительный — к несправедливости, к боли других людей, даже иногда совсем чужих. Стараюсь, если есть возможность, как-то помочь, а если нет возможности — посочувствовать или не смотреть в ту сторону, чтобы себя не ранить. Бываю раздражительным, когда что-то не получается — от этого страдают мои близкие.

Еще — считаю себя хорошим другом. И друзья мои так обо мне говорят.

Оцени статью:
1
2
3
4
5
Средний балл - 0 (оценок:0)